Добиться интервью с
Яковлевой — трудно: она вечно занята то в театре, то в сериале
"Каменская", то на своей передаче "Что хочет женщина". Брать у
нее интервью — еще трудней: есть порода актрис (реже —
актеров), непрерывно борющихся с собственным ремеслом. Потому
что по натуре они фанатично честны, непременно ищут самые
точные формулировки, боятся соврать даже в деталях — а ремесло
диктует им совершенно другое: суть его в притворстве. Так же
трудно, я помню, было с Муравьевой (отсюда ее замкнутость), с
Демидовой (отсюда ее раздражительность) и с Руслановой,
говорившей о себе страшно откровенные вещи и тем не менее
игравшей все время. Тут ничего не поделаешь, они не играть не
могут — а отношение к слову у них очень серьезное, так что
любое интервью превращается в насилие над их природой.
Я
смотрю на Яковлеву — и вижу, какая она разная на протяжении
часового разговора. Одинаково органична была бы она и на балу,
и в очереди, — и вся ее хрупкость, деликатность ни на секунду
меня не обманывают, потому что я знаю, как она при случае
будет стоять за себя и своих, как умеет скандалить, визжать и
верещать. Мне легко представить, какой пыткой были для нее все
прочие занятия, кроме актерства, — потому что ничего другого
она не может. И вместе с тем никогда не врет, вот тут и
крутись.
Жизнь при всех
— Интересное у вас лицо, Лена. В том смысле,
что совершенно никакое... не обижайтесь...
— Нет,
я понимаю. Это в театре комплимент. "Могу так, а могу сяк".
Да, могу. Это подарок судьбы — такое лицо. Меня в магазине не
очень часто узнают. То есть соображают, что где-то видели, но
пока сообразят, где именно, — я уже во-он где.
—
Интересно, а если узнают — вам, вероятно, начинают сразу
излагать свои истории? Для "Что хочет женщина"...
— Как ни странно, нет. Если все-таки понимают, где
видели, — обычно благодарят, говорят что-то хорошее. Приятно,
но неловко.
— Когда вы взялись за "Женщину", вас
коллеги по цеху не упрекали, что вот, вы продались на
телевидение, да еще к пошлейшему Комиссарову...
—
Ничего подобного. Я не знаю, как в вашей среде относятся к
человеку, пошедшему на телевидение...
— Именно так.
— Но в актерской это не принято. Это же нормальная
работа. Тем более что я пренебрежительного отношения к
Комиссарову не разделяю. Он вам пошлым кажется, да?
— Слащавым и наигранным ужасно.
— Нет,
что касается наигрыша, то тут все рекорды побила программа "За
стеклом", и несколько моих интеллектуальных знакомых, которые
Валеру терпеть не могли, после этого свое отношение к нему
пересмотрели. Иногда, пусть и от противного, начинаешь
понимать, что Комиссаров-то искренен. То есть он на самом деле
такой.
— А "застекольщики" — не такие?
— Да, конечно, нет. Я регулярно-то не смотрю, но
пару раз задержалась на ТВ-6, переключая каналы, и что-то про
них поняла. Если актер это смотрит, он сразу заметит: здесь
они наигрывают, здесь у них задание режиссерское —
"Поссорьтесь"... Они там ни секунды не бывают собой, я же
слышу, как они говорят.
— Ну, вы-то в некотором
смысле тоже всегда за стеклом...
— Боже упаси. У
меня есть минуты, когда я — только я, есть убежища, куда я
никого не пускаю. И не буду мыться в душе на глазах у
миллионов...
— В "Каменской" помылись, и ничего...
— В "Каменской" — это работа, одна сцена, и она на
своем месте. Но постоянно ощущать на себе чьи-то взгляды
прицельные... Знаете, вот я неподалеку отсюда (разговор
происходит в "Современнике". — Д.Б.) жила в коммуналке. Сразу
после ГИТИСа. И там был сосед-татарин, который по-русски
практически не понимал. А я его не понимала. И вот если бы мне
тогда за отдельную квартиру в Москве предложили пойти за
стекло — я никогда бы... нет, никогда бы.
— Вы
приехали из Харькова. Чувствовался прессинг со стороны
москвичей?
— Ну что вы, они нам завидовали. То
есть так считалось. Вот, вы живете в общежитии, можете ночами
отрывки репетировать, этюды... н-да. Я не в обиде. Я не могу
сказать, что чувствовала со стороны москвичей высокомерие,
холод или пресловутое недоверие к слезам. Мне только в первый
год было неуютно в этом городе, потому и боялась ехать сюда —
ну, что я из Харькова, где все-таки есть куда голову
приклонить, поеду в Москву, где ни единого родного лица? Два
года после школы занималась совершенно невозможными,
бессмысленными вещами, а потом не выдержала, поехала и
поступила. Причем я институт выбирала своеобразно: есть,
допустим, Щукинское училище. Что такое училище, его и в
Харькове окончить можно! Нет, я поступлю в институт,
настоящий, театральный. И поступила, слава Богу, с первого
раза.
"Крепыш бухенвальдский"
— Что же такого бессмысленного вы
делали после школы?
— Слушайте, я столько раз
перечисляла это в интервью... Ну, если хотите, давайте еще
раз: я дипломированный картограф, библиотекарь,
комплектовщицей работала. Причем до сих пор понятия не имею,
что комплектовала. Подшиваю какие-то бумажки, а куда? к чему?
— институт секретный, почтовый ящик.
— Ну, я тоже
по воинской специальности комплектовщик. Паковал военные грузы
и не знал, что в них.
— Ага. Так и в жизни:
собираешь-собираешь, а что? Когда пригодится? И в конце концов
я пошла играть, чтобы собирать уже со смыслом. Я же
подглядываю, в общем, за людьми. Мне и программа отчасти за
этим нужна: там сидят замечательные женщины в зале — я на них
смотрю и складываю в копилку. Так что я люблю людей, мне с
ними не скучно.
— Но это любовь потребительская, вы
их любите, как еду...
— Не совсем так, но в общем
— конечно. Литература ведь то же самое: любишь-любишь, а сам
смотришь...
— Не надоедают вам эти люди со своими
историями?
— Да что вы, никогда в жизни. Это
кажется только, что вот — приходят с историями; ее же вытащить
нужно из человека. Причем женщины гораздо раскованней мужчин,
я уж и не знаю, почему. Мужчина — наш, российский, по крайней
мере, — очень зажимается, хрупок, уязвим, ему не хочется
выставлять себя напоказ. В женской природе больше открытости,
женщина не так боится показать себя слабой. Приходит мужчина и
говорит: я сейчас такое расскажу!!! Пятьдесят грамм — и вы
будете по-тря-се-ны! Приносят строго отмеренные пятьдесят
грамм: как же, такое дело, сейчас будет сенсация. Нет, вы
знаете, еще пятьдесят — и я расскажу — ух! Короче, он выпивает
сто пятьдесят и всю программу сидит молча, только веселенький
слегка. И не то чтобы он решил выпить за счет администрации,
нет, он честно собирался потрясти мир. Но вот — не может, не
открываются клапаны.
— Лена, вы играете в пьесах
Коляды в "Современнике"...
— Во всех трех.
— Мне кажется, что это все ужасная фальшь под видом
правдоподобия. Чернуха вся эта. Он же интеллигентный человек,
он не может не видеть, какие убогие у него получаются
герои!
— А что, не убогие? Вы таких не видели? Он
действительно человек интеллигентный, даже рафинированный, я
бы сказала. Но другой ведь эту жизнь не напишет так, другого
она по-настоящему не ранит. Это как с Петрушевской, тот же
случай. А что касается недостоверности — ко мне после
спектакля постоянно подходят люди, причем не только из
провинции, и говорят: как точно, все про нас! Вот, говорят, в
"Мурлин Мурло" напрасно вы не обращали внимания на крики за
стеной. У нас соседка вот так кричала-кричала, да и убили ее в
конце концов. И уверяю вас, не надо ездить в Екатеринбург,
чтобы убедиться в достоверности этой драматургии. Поезжайте в
спальный район Москвы типа Орехова-Борисова — стопроцентное
попадание.
— Да в этом-то и есть главная фальшь! У
этих людей свои страсти, свои радости...
— Да, да.
Просветы счастья. Приехать в Москву, в театр попасть...
Большое утешение.
— Я не об этих радостях. Я о том,
что они не такие одноклеточные, не такие советские уже!
— А вы полагаете, что переход от советской жизни
их радикально изменил в лучшую сторону? Добавил им свободы?
Сунь вас сейчас кто-нибудь в провинциальный город (вот тоже
ненавижу я это слово, "провинциал"!)... Сунь вас кто-нибудь в
эту коммуналку, с семьей — у вас дети есть?
—
Двое.
— Вот с двумя, с алкоголиком-соседом, а в
городе предприятия закрываются и работать негде. Много вам
проку от вашей свободы?
— Есть свобода не жить в
этой коммуналке и самому выстроить свою жизнь.
—
Ага. Это, если я правильно понимаю, имеется в виду свобода
заработка. Не работать на предприятии, а ездить, допустим,
челноком. Берется доктор наук и едет в Польшу челноком, — как
вы полагаете, сильно это способствует его духовному росту?
Становится он более свободным и менее советским человеком?
Лично я полагаю, что он деградирует, и сильно. Я существо не
политическое, я не мыслю в таких категориях —
коммунизм-капитализм, экономические реформы... Я просто вижу,
что жизнь остается в достаточной степени зверской, что человек
просто вынужден быть одноклеточным... как вы назвали...
Это не значит, что мне просто работать с Колядой. Вот он
сейчас у нас сам поставил свою пьесу "Уйди-уйди". Я несколько
раз с ним страшно ссорилась, а один раз ушла с репетиции. Вы
не видели эту вещь?
— Бог миловал.
— Мы
там с Гафтом играем, я обожаю с ним работать, и вообще мне
спектакль нравится. Притом что Коляда ни слова не дал
сокращать: как же, говорит, автор сидел бессонными ночами над
каждым словом, а вы будете целые страницы выбрасывать? Я
решила свести на шутку, говорю: а кто автор-то, который вот
над этим ночами сидел? Он обиделся. Но в конечном итоге я
рада, что там сыграла. Еще и потому, что он страшно обогатил
мой лексикон. Я и сама не в теплице росла, так что
поскандалить для меня не проблема, если уж припрет, — но
теперь у меня замечательный словарный запас.
"Аэро-мото-фото-пиво-баболюбитель! Крепыш бухенвальдский!" У
него замечательный слух на такие вещи.
Учитель должен жениться
— Я вас с Гафтом наблюдал в
"Пигмалионе", и есть у меня там сомнения по поводу финала. Шоу
же в послесловии писал, что они не женятся, — а у Волчек вы с
Гафтом благополучно идете под венец.
— Шоу в
послесловии мог и не такое написать, он любил морочить
критику, но почитайте черновики "Пигмалиона" и его переписку
этого времени. У него было пять или шесть вариантов концовки,
он все никак не мог решить, выходит Элиза за Хиггинса или нет.
Спрашивал у друзей, не поженить ли их. Я не представляю, как
они могут после этого не пожениться. Хотя бы потому, что у них
возникает идеальный тип отношений — учитель и ученица. В
девяноста случаях из ста это заканчивается браком.
— У вас с мужем не так?
— Нет, муж
старше меня всего на пять лет.
— Вот не подумал бы!
Он же в "Пигмалионе" играет Пикеринга, я думал, у вас разница
лет пятнадцать как минимум!
— Прикидывается.
— Сыну вашему сколько уже?
— Девять.
— Кем хочет стать — знает?
—
Палеонтологом, больше никем. Сначала ужасно увлекся
динозаврами, потом ему Спилберг подсобил — внушил мысль, что
мошка в янтаре сохраняется целой и ее можно оживить. Я была
сейчас в Калининграде, привезла ему этого янтаря, —
экспериментирует, оживляет...
— Вы недавно
вернулись со съемок "Каменской". Продолжение будет?
— Сняли сейчас шестнадцать серий, а кончилось ли
на этом — не знает никто.
— Честно говоря, я себе
представлял другую Каменскую.
— А вы читали
Маринину? Серьезно?
— Очень внимательно. Вы не
думайте, я ее считаю крепким профессионалом.
— Это
приятно. А то, знаете... Все раскупают, пять миллионов
экземпляров разошлось, для сегодняшней России цифра
невероятная, — а до сих пор стыдятся признаться, что читали
взахлеб. Это и есть снобизм.
— Ну, ей-то, мне
кажется, это совершенно по барабану.
— А вы с ней
знакомы? Я в одной гостинице две недели с Марининой прожила —
и поразилась, какая она уязвимая. Ничего от железной женщины,
милицейской интеллектуалки, — нормальная, ранимая женщина,
очень о семье заботится, любящая жена, рецензии ее задевают...
— Мне как раз казалось, что Каменская в книжке — в
большей степени интеллектуалка, вы ее сделали душевней, что
ли.
— Это само получилось. Как в детективном
сериале сыграть интеллектуалку-сыщицу? У Марининой она три
страницы сидит и думает: я-то что буду делать в это время?
Морщить лоб, сдвигать брови? Ну, сдвину я их пару раз, зритель
оценит мое умственное усилие, — а дальше? Так что она поневоле
вышла у меня менее задумчивой и более сострадательной.
Проще не стало
— Вы
говорите, что далеки от политики. Поверим. Но время, на ваш
вкус, сейчас изменилось как-то?
— Да, сильно. Вы
имеете в виду последние два года? Остановилось все. Повторяю,
я сужу на магазинном уровне, — но даже и магазины как-то
остановились. Раньше каждую неделю что-то новое, а теперь —
почти ни в чем и ничего.
— И что, стабильность
пришла? У вас пропало ощущение, что все может рухнуть в
одночасье?
— Это ощущение в России не пропадает
никогда. Оно тоже не политическое, а — от живота. Нормальный
фон жизни.
— Мне кажется, если все действительно
рухнет, вы это перенесете довольно сдержанно. То есть с ума не
сойдете.
— Откуда вы знаете? Я сама не знаю. Мне
не так легко все давалось, чтобы я легко теряла... Другое
дело, что я стараюсь сохранять трезвый взгляд на вещи. Не
обольщаться, например. Говорят, что у актера нервы
"размотаны", что психика гибкая, — да, мне разреветься не
проблема, если надо. Другое дело, что в жизни я этим не
пользуюсь: просить, добиваться, используя этот навык, —
унизительно. Но если мне легко зареветь или захохотать — это
не значит, что я собой не владею. Наоборот, владею лучше.
— Ну, коль уж мы заговорили о крахах и кризисах: вы
помните последний дефолт?
— Августовский, что ли?
Конечно. Я его так успешно пережила, просто невероятно! Мы как
раз делали ремонт и ровно за три дня до кризиса сняли все
деньги со счетов. Купили плитку, плинтусы, побелку — все эти
прекрасные вещи... Я так люблю делать ремонт!
— А я
терпеть не могу. Бардак, никуда не приткнешься.
—
Что вы, это же обновление жизни! Все чистое, вступаешь в новую
полосу, сияешь! Я и сама умею обои клеить, потолок белить, —
но тут мы обратились к профессионалам. Профессионалов уважаю,
во всякой сфере. Они так отлично сделали! Один, кстати, тоже
доктор наук, компьютерщик. Это к вопросу о прекрасной жизни
нового человека, профессионала. Из тех, кто учился на нашем
курсе, по специальности работают трое.
— А
знаменитости получились из кого-то?
— Вадим
Цыганов, муж Вики, но он прославился в другой сфере. Виктор
Раков в Ленкоме, Наташа Григорьева на телевидении — вроде все.
— Лена, а хорошая страна была — Советский Союз?
— Не знаю. Вы в каком смысле спрашиваете?
— Да не в политическом, конечно. В человеческом.
— Все лучшее в моей жизни началось после 1985
года. Я в восемьдесят четвертом окончила институт, попала
сразу в любимый московский театр, зажила той жизнью, о которой
мечтала, и вырвалась из той, которая меня мучила. Я и в
детстве, когда ссорилась с родителями, им говорила со злости:
ну, погодите, вот буду я знаменитой артисткой — будет вам
стыдно! Стала ли страна лучше — я не знаю. Никто не знает. В
переменах, которые произошли с Россией в эти пятнадцать лет, и
век спустя никто не разберется, настолько все сложно. Одно
ясно: проще не стало.
— Но вы жили в Сибири, в
военном городке, в танковой части. У вас не осталось каких-то
романтических воспоминаний о прекрасной, мощной стране, о
могучих характерах, жестокой природе?
— А как же,
очень романтические воспоминания. Город Нижнеудинск на реке
Уде. Мороз такой, что ползимы не учились.
— Что же
там делали танкисты? Утюжили мерзлоту?
— Не знаю,
какова была стратегическая задача, но на самом деле они в
основном помогали местному населению. Например, рухнул мост
однажды, а они понтон развернули. Вы когда-нибудь видели
понтонную переправу? А я видела.
— И как?
— Такое очень большое, резиновое. Оно надувается
быстро-быстро и вот так раскладывается с одного берега на
другой. И выдерживает танк.
Ко мне приходили
оттуда
— Я, кстати, не знал, что
набиваюсь к вам на интервью в день, когда вы играете Марию
Стюарт. Вам же настраиваться надо.
— Ах, я вас
умоляю! Какое уважение к профессии...
— Нет,
серьезно. Вам ведь там надо умирать, все время обреченность...
— Почему — обреченность? Человек в такой ситуации
все время надеется, до последнего. Я и играю эту дикую
надежду, надежду изо всех сил.
— А сами вы
допускаете жизнь после смерти?
— Допускаю, потому
что (не думайте только, что я с ума сошла) мне оттуда
приходило.
— Что?
— Не знаю. Играем
"Пигмалиона" в Александринке, в божественном питерском театре,
на гастролях. И я, что называется, "зарядилась" — то есть
пришла намного раньше времени, подошла к кулисе... У меня как
раз выход такой — очень злобная Элиза после бала, на котором
Хиггинс не уделял ей никакого внимания, выходит, как фурия, и
ярится. Я стою у кулисы, и вдруг — такое туманное белое платье
и женская головка вполоборота возникают передо мной. Из
воздуха. Секунды на три. И тут же все это исчезает. Я
оглядываюсь — никого.
— Перепугались сильно?
— Никакого испуга, сплошное счастье. Это как бы
прекрасная душа этого театра показалась мне. Я потом
спрашивала знакомых, правильно ли я себя вела, что надо было
делать? Оказывается, надо было спросить о чем-нибудь. Она
что-то хотела мне сказать. Вот что хотите думайте, я человек
здравый и к галлюцинациям не склонный.
— Тут
недавно Волчек давала телеинтервью и сказала, что вы до сих
пор приходите смотреть спектакли Нееловой. Учитесь у нее таким
образом. И это ее очень трогает.
— Эту историю я
слышу не в первый раз, и она стала уже своеобразной визитной
карточкой — не столько моей, сколько Галины Борисовны, когда
она дает интервью. Да, я приходила смотреть нееловские
спектакли. И когда мы вместе играем, я тоже у нее учусь.
— Вы упомянули визитную карточку. А почему на вашей
— только имя, фамилия и телефон? Вы что, не знаете, что о себе
сказать?
— Нет, я просто даю ее обычно тем, кто
меня и так знает. Мне приходилось видеть визитки с
голограммами, с огромным перечнем званий: ну к чему, честно —
к чему? Это не от гордыни, вы не подумайте. Мне недавно
сказали, что у меня визитка — как могила у Достоевского. Он в
Александро-Невской лавре похоронен, а рядом с ним много могил
советского времени: Герой Советского Союза, Герой Труда... А у
него просто: Федор Достоевский. Но я это узнала, когда визитка
уже была.